Исполинской, почти тысячекилометровой дугой взметнулась с юга на север Новая Земля, два крупных острова Северный и Южный, с проливом Маточкин Шар посредине и еще великим множеством островов и островков. Слева, с запада, Баренцево море, справа — Карское. Новоземельский архипелаг очень точно назвали «Гибралтаром Арктики», как бы сторожащим выход из сравнительно теплого, омываемого одной из ветвей Гольфстрима Баренцева моря, в холодное Карское, заслужившее наименование «ледяного погреба» из-за постоянных льдов, редко покидающих его даже летом.
………………………………………………………………………………………………………………………………………………………….
Немного ниже мыса Желания в северо-западный берег Новой Земли вдается просторный разлапистый залив. К самому морю спускаются с горных хребтов величественные голубые ледники, они заполняют долины между горами, обламываются в океан айсбергами. В 70-х годах XIX века проплывал в тех водах на парусном судне норвежский зверобой Мак. Его внимание привлекли источенные временем, поваленные ветрами православные кресты, там и сям разбросанные по берегам. Это были могилы русских поморов, нашедших здесь смерть от лишений и болезней, от холода и медвежьих когтей. В память о них норвежцы назвали красивый залив Русской Гаванью, и полярная станция, выросшая на берегу залива в 1932 году, получила то же самое наименование.
Ранним утром 30 июня 1955 года «Седов» буднично и деловито вошел в гавань на 76-й параллели. Сбавив ход и ориентируясь по береговым створным знакам, судно осторожно, чтобы не напороться на мель, приблизилось к узкому перешейку между двумя бухточками, каждая из которых имела свое название, и капитан скомандовал «стоп машина». Заскрежетала якорная цепь, пароход, вздрогнув, застыл в нескольких десятках метров от берега. Мы, говоря классическим языком, прибыли к месту своего назначения.
Началась разгрузка, заработали судовые лебедки, забегали по палубе и по берегу рабочие бригады, засуетились люди в трюмах. Пошла перевалка грузов в шлюпки, кунгасы, плашкоуты и другие плавсредства — иного произношения этого уродливого словечка я, признаться, не слышал ни в Арктике, ни на Большой земле. Доставленное на берег имущество тотчас отволакивали подальше от кромки моря, за черту прибоя, чтобы его не смыло волнами или начавшимся приливом. Тяжело давался уголь, его засыпали на верхней палубе в прочные двухслойные бумажные мешки, килограммов по пятьдесят-семьдесят, отвозили на берег, и тут мы подставляли спины и оттаскивали мешки в угольный склад, заполняя его «под завязку». Соответственно, росла груда товаров в продуктовом и вещевом складах.
Разгрузка судна на Крайнем Севере — это почти всегда схватка с непогодой. Даже в июле и августе налетают снежные заряды, крутая волна заливает кунгасы, на море ложится туман и теряется видимость. Капитан бессменно торчит на мостике, ругается в мегафон-«матюгальник», себя изводит, других нервирует, угрожая отдать команду сниматься с якоря. Понять его нетрудно: со стороны открытого моря надвигаются поля дрейфующего льда, грозящие запереть выход из бухты, захватить судно в плен, заморозить его. Сколько раз случалось, что пароход поспешно уходил, не успев до конца разгрузиться и даже не взяв на борт отзимовавших по два года людей, так мечтавших о скорой встрече с материком!
У нас все прошло благополучно, за одним исключением: предыдущий начальник станции впопыхах забыл передать своему сменщику Михаилу Фокину какую-то строго секретную документацию. Об этом мы узнали много позже, поскольку вообще не имели права знать даже о наличии подобных документов. Хотя, с другой стороны, никакой тайны тут, разумеется, не было, радисты ежедневно принимали и передавали шифрованные радиограммы из многих групп цифр, не предназначенные ни для чьих глаз, кроме начальственных.
Сколько же нас было на зимовке? Муж и жена Фокины, муж и жена Каневские, муж и жена Кононовы (разнорабочий Иван Васильевич и повариха Клавдия Андреевна), метеорологи Володя Королев и Ваня Забелин, старший радист Николай Иванович Куликов, механик Николай Тимофеевич Задорожный, радистка Лида Викулова. Одиннадцать. Поздней осенью с последним судном-снабженцем на станцию прибыли трое строительных рабочих во главе с плотником дядей Сашей Романовым. Нас стало четырнадцать, ровно вдвое больше, чем тех, о ком в 1936 году режиссер Сергей Герасимов снял фильм «Семеро смелых».
Мы очутились в мире, не похожем ни на какой другой. Два-три деревянных дома на каменистом, заснеженном одиннадцать месяцев в году берегу, безлюдье, раскинувшееся на многие сотни труднопреодолимых километров, сияющее в полуночные летние часы солнце, одни и те же лица вокруг, одна и та же работа, сотканная из бесконечной серии раз и навсегда заведенных гидрометеонаблюдений, обилие разнообразных житейских забот.
В те первые месяцы нашей зимовки, когда по сути здесь стояла «летовка», температура воздуха в течение июля и августа была выше нуля, море Баренца у побережья Новой Земли полностью очистилось ото льдов, солнце не уплывало за горизонт, по берегу там и сям неподвижно возлежали увальни-моржи, которые при приближении людей тяжело и неохотно плюхались в воду и отплывали на несколько метров, с нетерпением ожидая, когда же удалится восвояси двуногий возмутитель спокойствия.
А птичьи базары! Кайры, чайки всех видов и подвидов, чистики, люрики и еще бог весть какие представители пернатых — их здесь, в Русской Гавани, на утесах мыса Утешения, на скалах острова Богатого, были, вероятно, десятки и сотни тысяч (для Новой Земли орнитологи называют суммарную цифру семь миллионов, только пойди проверь ее, тем более после десятилетий ядерных испытаний!).
Ну и, конечно, неотъемлемая часть жизни, быта, пейзажа — наши собаки. Вот они, как стояли в веерной упряжке, слева направо, начиная с вожака: Громобой, Читта, Земляк, Нерпа, Боцман, Матрос, Помпей, Пестрик. Потом беременную смазливую потаскушку Читту сменила престарелая Вега, дав подруге возможность родить двух щенят. Славная наша «сучня» (почему-то именно так, по-уголовному, величали мы станционных собак с явным преобладанием кобелей!), ласковая ко всем людям, знакомым и незнакомым, непримиримо враждебная к любому зверью, прожорливая, работящая, ленивая, верная, хитрая, драчливая и смиренная. Почти два столетия назад российский путешественник М. М. Геденштром восторженно и трогательно отозвался о северной лайке: «Сие добрейшее, а здесь и полезнейшее человеку животное, увеселяет ездока в пути веселым лаем своим и, часто оборачиваясь на бегу, ласкает его взглядом… Это не сентиментальность. Здесь и лучшие сентименталисты оставили бы свои мечтания, но человеку с чувством, ценящему здраво свое положение, на Ледовитым море дорога и улыбка собаки». До чего же верно!
Быт зимовки был несложным, но и не легким для нас, молодых горожан. По утрам приходилось с дрожью выбираться из постели, спускать ноги на основательно выстуженный за ночь пол, заниматься нехитрым туалетом, не забывая о постоянном дефиците… воды! Да, на большинстве зимовок с пресной водой дело обстоит плохо. В июле-августе ее берут из ближайшего озерка или речушки, у нас таким водоемом служило озеро-лагуна рядом со станцией, одна беда — частыми штормами туда захлестывало морскую воду и пить ее было очень противно. Но все это летом, на протяжении считанных недель, в остальные же месяцы года нужно было выпиливать ножовкой, выкалывать топором кубы тяжелого, переуплотненного пургой снега. А чтобы снег этот не носил следов явственного присутствия собак, приходилось уходить за «чистой» водой на изрядное расстояние, возить снежные глыбы на тех же собаках, заполнять ими железные бочки на кухне, круглосуточно добавляя туда снег по мере его таяния, чтобы в деревянном доме всегда имелась вода на случай пожара.
Далее следовали: заготовка снеговой воды для стирки и ежедекадной бани, доставка в дома угля со склада, топка печей, охота на морского зверя, чтобы было чем кормить вечно голодных ездовых псов. И еще — регулярные дежурства по камбузу, владелица которого, сварливая и языкастая Клавдия Андреевна, неуклонно требовала у «коллектива» (самое распространенное словцо на всех полярных станциях Советской Арктики!) свой законный еженедельный выходной.
Для заготовки дров, снега, льда и прочих бытовых дел нужно было прежде всего научиться езде на собаках. В отличие от Геденштрома мне собаки долго не расточали улыбок. Моя неумелость, нетерпеливость, досада на себя, как правило, оборачивались на псов. Да и наставники мои, Иван Васильевич и Тимофеич, отнюдь не были Сухомлинскими, они учили собак кнутом без пряника, пинали их ногами, заставляли до изнеможения работать в упряжке и не разрешали ни себе, ни мне поощрять персонально кого-то из трудяг. Ездовые собаки ненавидят любимчиков, всей стаей набрасываются на них, могут из ревности разорвать насмерть. Что ж, подобное отношение лодыря к труженику свойственно не только четвероногим.
Со временем я все же научился грамотно запрягать собачек в нарты и управлять ими с помощью свирепого и сильного вожака Громобоя. Тот ухитрялся прямо на бегу подкусывать халтурщика-соседа, который тотчас старательно натягивал лямку, чтобы через минуту вновь «расслабиться». На длительном привале и по возвращении на станцию я кормил их, кидая каждой собаке по куску мороженого тюленьего либо моржового мяса, решительно разнимал забияк, стегал кнутом упрямцев.
До чего же здорово было катить на собачьих нартах по снежному насту, по ровному морскому льду, хотя здесь, в Русской Гавани, такая «гладь» считалась редкостью. Свирепые зимние пурги оголяли земную и ледяную твердь, надували с подветренной стороны любого предмета, будь то жилой дом или одинокая бочка на берегу, плотные сугробы. Поэтому езда в санях обычно превращалась для седока в марафонский бег рядом с упряжкой. Разве что не приходилось впрягаться в постромки, а вот тянуть упирающихся, выбившихся из сил собак за собою, подталкивать нарты сзади — это было обыденным делом.
И все же разок-другой, по весне, мне удалось шикарно прокатить Наташу по льду бухты километров за пять, где на берегу стояли заколоченные еще перед войной домики бывшей промысловой фактории. В такие моменты я чувствовал себя властелином джеклондоновского Белого Безмолвия, не вполне, конечно, белого и отнюдь не безмолвного полярного пространства. И Наташе нравилось, что ее муж, горожанин и уж никак не супермен, неплохо справляется с норовистыми псами, заставляет их подчиняться своей натренированной занятиями на фортепиано руке! Даже когда, разнимая сцепившихся собак, я позволял себе рискованные словечки, то видел, что Натик, хоть и смущается, все же нескрываемо гордится мною. Мне мерещилось, что мое радостное возбуждение передаётся и «сучне», и в присутствии моей жены она ведет себя куда сдержаннее. Дескать, негоже «страмить» барина, коли он после долгой полярной ночи вывез в белый свет молодую барыню!
Бытовые заботы нередко, как и во всякой экспедиции, отодвигали работу по профессии на второй план. У меня же с этой работой сразу возникли трудности особого рода. Географ должен изучать географию, то есть местность, ее природу, для чего требуется осуществлять близкие и дальние походы, они же — маршруты. Делать это в одиночку категорически запрещено любому «члену коллектива». Дать же мне сопровождающего, пусть сменяющегося, начальник был не в силах, так как у всех сотрудников станции имелись свои обязанности, многочасовые вахты, тяжелые дежурства, и перерывов едва хватало, чтобы передохнуть — где уж там добровольно лазать по льдам и скалам! Наташа всей душой рвалась помогать мне, тем более, что была прирожденной маршрутницей, однако она стояла метеовахту, то и дело подменяла напарников во время общих, авральных, работ, раз в декаду целые сутки дежурила по кухне, обеспечивая очередной выходной настырной Клавдии Андреевне. Словом, уже в первые месяцы пребывания на станции выявились большие просчеты в добрых намерениях тех, кто волевым путем рискнул направить в Арктику географа-одиночку, хотя и высшей квалификации.
Я и сам понимал ущербность своего существования, все время чувствовал себя на станции, если и не лишним, то в любом случае малонужным (в имущественной ведомости станции швейная машинка и пулемет, оставшийся со времен войны, почему-то числились «малоценным инвентарем»!). Приходилось все время ломать голову над тем, как бы начать соответствовать чину.
— Турин, Турин, ко мне! Иди сюда, мой любимец, мой красавец, дай лапищу, лови сахар, бестия ты лохматая!
Читта принесла двоих щенят от Боцмана, самого элегантного пса в упряжке. Один сразу сгинул, а второй быстро окреп и уже в двухмесячном возрасте начал сопровождать меня в странствиях по горам и ледникам. Тогда-то он получил и кличку Турист, и арктическое крещение: провалился в ледниковую трещину, чудом удержался на снежном перекрытии и был спасен двуногим другом «путем вытаскивания за ухо». Понятно, что в тот день мы породнились с ним, и я полюбил его, как младшего брата. Он же платил мне довольно своеобразно. Регулярно выходил со мною в маршрут, радостно лизался по дороге, однако через два-три километра нагло усаживался на землю (на лед, на снег), требовательно поглядывал на меня в ожидании кусочка сахара и, получив оный, неторопливо, сконфуженно повесив пышный лисий хвост, удалялся на станцию, бросив старшего брата посреди северной пустыни.
Пес был могучий, похожий и на медвежонка, и на теленка, с роскошной шерстью, острыми когтями, исключительно ласковый и бесподобно ленивый. Будучи по происхождению и «профессии» лайкой-медвежатницей, Турист ни разу за все годы нашей с ним зимовки не атаковал зверя, не без оснований полагая, что дело это, так сказать, чреватое, и пусть уж рискуют другие! Однажды Наташа отправилась на метеоплощадку в сильную метель и вернулась едва живая от пережитого страха: когда она склонилась над очередным прибором, чтобы снять отсчет, кто-то ощутимо положил ей на плечи мощные лапы и жарко ткнулся мордой в ее затылок. Это был Турист, но Наташа еще долго не могла избавиться от ощущения, что целовалась с медведем.
Пока неслось короткое, всего-то месяц-полтора, лето, я пребывал в некоем «беспривязном» состоянии, наш начальник делал вид, будто не замечает моих экскурсий в одиночку по ближним окрестностям. Сперва я отходил от дома на три, пять, восемь километров, следуя вдоль берегов, затем стал все чаще забираться в глубь суши, ступив, в конце концов, ногой на ледник Шокальского. Чего уж там скрывать — я выходил на лед с замиранием сердца из-за грозных, замаскированных снегом трещин. Случай с Туристом, сорвавшимся в одну из таких щелей, естественно, не прибавлял энтузиазма. Когда же в августе снег практически сошел и почти все трещины обнажились, двигаться по льду стало неуютно из-за того, что отчаянно скользили ноги, специальной же обуви, горных ботинок с подковками («трикони», на языке альпинистов) у меня не было. Вообще из снаряжения был лишь один ледоруб, купленный нами в Москве по случаю перед самым отъездом.
Когда подступила зима, мне запретили походы на ледник, и я занимался, можно сказать, всем понемножку. Ходил в недальние общегеографические маршруты, измерял скорость отступания каменисто-глинистых берегов, описывал птичьи базары, обрабатывал многолетние метеонаблюдения и наблюдения за ледовым режимом Русской Гавани, пытаясь выявить закономерности поведения ураганных ветров, замерзания, стаивания и выноса льда из бухт — словом, я служил на станции географом, пусть не «высшей», но хотя бы средней квалификации. Служба эта вызывала разные чувства у моих сотоварищей по зимовке. Одни — Куликов — смотрели на меня надменно, считая каким-то профессиональным уродцем; другие — Королев — полагали, что метеонаблюдения — это основное на полярной станции, а все остальное — гримасы штатного расписания; третьи — начальник Михаил Алексеевич Фокин — были больше всего озабочены тем, что с меня требовать, чего ждать и как отчитываться перед диксонским начальством за год безделья человека, окончившего дважды орденоносный МГУ.
Наш Михаил был человеком замечательным. В тот год ему стукнуло тридцать, а он уже шесть лет отзимовал радистом на разных островах Карского моря, где стал рекордсменом Арктики по скорости приёма-передачи сигналов азбукой Морзе. Уроженец калужской деревни, он во время войны несколько лет работал и мучился от голода на авиазаводе в Филях, где творил тогда Туполев, находившийся в заключении. Михаил от голода пытался бежать на фронт — его ловили и, угрожая трибуналом, возвращали на завод. В 1945 году поступил в Ленинградское арктическое училище (типа техникума) и по окончании был направлен радистом на остров «Правды» в Карском море, а три года спустя — на мыс Лескина в устье Енисея. И вот теперь — Русская Гавань, впервые он начальник.
На мой взгляд, он был прекрасным начальником и с деловой, и с человеческой точек зрения. Азартный, до самозабвения трудолюбивый, исключительно порядочный, с прекрасно развитым чувством юмора и еще более — чувством ответственности. И при этом — фантастическое, никогда мною доселе (и, пожалуй, после) невиданное упрямство, которое порой дорого обходилось его подчиненным. В основе, безусловно, лежало достойное всяческой похвалы упорство, желание довести до конца начатое дело, довести «до ажура», до блеска, как и подобает любому ценящему собственный труд мастеровому, будь то русский сапожник или английский садовод. Он мог сутками, без сна, возиться с задурившим передатчиком, хотя в рубке имелся запасной комплект и не нужно было так уж яростно спешить с ремонтом. Мог в одиночку уйти в метель на берег с лопатой в руках, чтобы выкопать из-под снега тюк спрессованного сена для коровы. У нас ведь обитала живность, коровы и свиньи, и после ноябрьского забоя месяца три-четыре коллектив питался каким-никаким, но все же натуральным мясом. Так вот, тщетно было взывать к здравому смыслу, кричать вослед Михаилу, что в метель люди не работают и уж в любом случае не роются в сугробах, ибо на место выброшенного снега набивается удесятеренное его количество — начальник в прямом смысле слова не слышал нас. Оставалось только брести за ним, проклиная его упрямство и непогоду, и там, на ветру и морозе, швырять этот ненавистный снег!
Венцом Мишиных деяний стала операция под бюрократическим названием. «Расширение будки ветродвигателя». И подтолкнула начальника к осуществлению этой мучительной для всех, затянувшейся на много месяцев процедуры его любовь к коллективу. Ему хотелось максимально улучшить наш быт, расширить и утеплить жилые помещения, сделать просторнее рабочие места. Так появился бетонный пол в нашей общей любимице-баньке, прошел капитальный ремонт в кают-компании, она же столовая, она же кинозал и бильярдная. Но Мишина мысль шла куда дальше.
В далекие тридцатые годы на станцию доставили ветродвигатель. С помощью пропеллера, установленного на высокой и прочной мачте, рассчитывали преобразовывать даровую энергию ветра (а уж ветра-то в Русской Гавани «было»!) в электрическую. Под ветряк соорудили небольшую деревянную будку размерами два на два метра, водрузили мачту, но почему-то не довели начатое дело до конца, и будка, похожая на собачью конуру, осталась стоять неприкаянной. Механик не раз жаловался, что нет у него полноценной механической мастерской, отвечающей требованиям противопожарной безопасности — а что на арктической зимовке может быть страшнее пожара, если остро не хватает воды для тушения огня, неоткуда ждать помощи, некуда эвакуироваться людям, потерявшим кров над головой?
Словом, наш Миша задумал возвести на основе той будки величественное строение, в котором нашлось бы место и для мастерской, и для дизельной, и для аккумуляторной. На Диксон ушла радиограмма, гласившая, что «коллектив станции в связи с приближающимся очередным съездом Ленинского комсомола взял на себя почетное обязательство собственными силами расширить будку ветродвигателя». Правда, сил для такого масштабного предприятия было маловато, и сметливый начальник намекнул в конце, что на станции есть в наличии три сезонных строительных рабочих для производства ремонта помещений, и они не возражают остаться на зиму, поучаствовать в расширении будки, а заодно и немного заработать. Диксон на удивление споро отреагировал на инициативу передовиков снежных просторов, дал добро, и начались наши страдания.
Чтобы строить, нужно иметь из чего строить, а доставленных «Седовым» с материка бревен и досок хватало лишь на ремонт и мелкие поделки. На берегах большинства островов Ледовитого океана обычно встречается плавник, «выкидной лес», как издревле называли его поморы, целые горы бревен и стволов деревьев, принесенных течениями с теплого юга и выброшенных морем на сушу. Однако в Русской Гавани не было ни бревнышка — повинна в том конфигурация берегов залива, особенности господствующих здесь подводных течений и ветров. Ближайшее «дерево» усеивало побережья других заливов, бухт и губ милях в сорока от нас. Пришлось ходить за ним на моторном вельботе по трое-четверо на борту, раз за разом расширяя зону поиска.
Мы облюбовывали ту или иную бухту, сталкивали в море баграми тяжеленные, пропитанные водой бревна, вколачивали в каждый ствол зазубренное металлическое острие-обушок, наподобие маленького гарпуна, соединяли два-три десятка бревен в плот и волокли его на буксирном тросе сквозь плавучие льдины в родную бухту. Налетали снежные заряды, поднималась крупная волна, нас заливало, глох мотор, и тогда приходилось садиться на весла. Море отрывало бревна по одному, был даже случай, когда всю конструкцию вдребезги разбило, разметало прямо у порога дома, на входе в бухту! Каждый поход на вельботе выматывал, выпотрашивал без остатка. Укачивался я зверски, спасибо ребятам — не издевались надо мной, и мало-помалу я даже начал привыкать к качке.
В конце концов мы набрали достаточно дерева для капитального строительства, то есть для расширения будки ветродвигателя. Пошли бесконечные, на добрых полгода, авралы, общие работы, требовавшие повседневного участия всего коллектива, кроме двух человек, безотлучно стоящих на вахте.
Еще в экспедиции на Озере Сергей Евгеньевич беззлобно и точно называл меня «несручным». Я мало что умел делать по хозяйству, а когда, подобно зайцу, учащемуся зажигать спички, овладевал рано или поздно неким навыком, меня перебрасывали «на другой объект», и все начиналось сначала. Моя несручность проявилась на той стройке в полной мере. Правда, много лет спустя, рассказывая моим родным о нашей жизни, Миша с юмором и добротой говорил, будто я, хоть и мало что умел, безотказно за все брался. Он, конечно, просто не желал огорчать родственников несручного — брался я только за сугубо подсобные работы. С величайшей завистью я наблюдал сейчас, как городские ребята, Володя и Ваня, с ловкостью прирожденных плотников обтесывают древесные стволы, цементируют полы, штукатурят стены, налаживают под руководством механика дизели, выковывают на переносной наковальне разные металлические поделки. Об истинных умельцах из крестьян, о Михаиле или Тимофеиче, а тем более о профессионалах-строителях, уж и не говорю, тут был высший пилотаж.
Надо сказать, окружающие отпускали по моему адресу шуточки, но в целом относились к моей несручности сочувственно. Очевидно, в глубине их сознания, как и в моем, сидело убеждение, что «сручность» и «несручность» — свойства врожденные. Стать настоящим мастером «не своего» дела, по-видимому, может лишь человек, генетически к этому подготовленный. Я оказался приготовишкой.
В разгар полярной ночи мы возвели вокруг будки-конуры новые стены, настелили крышу, затем раскатали по бревнышку саму будку. Получился дворец! Несколько дней подряд круглосуточно, меняя друг друга и нещадно паля только что возведенную кирпичную печь, месили цементный раствор и заливали им пол, чтобы главный и запасной дизели встали на нем намертво и работали впредь без вибраций. Наступал самый ответственный момент: переезд дизелей в новый дом, в бывшую будку ветродвигателя. Дом этот отстоял от радиорубки на несколько десятков метров, и нужно было проложить между ними электрический кабель (прежде дизели стояли в здании радиорубки, и кабеля, естественно, требовались считанные метры).
Еще осенью, когда работы наши только начинались, начальник запросил Диксон относительно кабеля, включил его в общую заявку на оборудование, которое весной 1956 года предполагалось доставить к нам самолетом. Авиация вообще не слишком баловала Русскую Гавань — пилоты боялись новоземельских ветров, и справедливо боялись. Но в нашей жизни эта боязнь оборачивалась почти полным отсутствием почты. Один раз ее не было полгода, другой раз — более семи месяцев. Даже на сброс летчики шли крайне неохотно, не говоря уже о посадке на лед бухты. Летчики робели перед нашей зимовкой и при том не опасались обвинений в трусости — полярная авиация вбирала в себя самых отважных и умелых, им не нужно было доказывать свое право не лететь на станцию «Русская Гавань», уж слишком дурной славой пользовалась она на протяжении всей четверти века, что существовала на карте и в жизни.
З.М. Каневский, Жить для возвращения: Автобиографическая повесть. // М: АГРАФ, 2001.